ОЛЬГА СЕДАКОВА
р. 1949, Москва
Стихи Ольги Седаковой уже изданы большими томами, читателей и почитателей у нее много или даже очень много, между тем ее переводческая деятельность, во многом экспериментальная, не собрана, в значительной части даже не опубликована, уж подавно не оценена, – хотя ее попытка имитировать в переводе Данте звучание итальянского стиха (чем-то похожим пытался заниматься Мандельштам, переводя Петрарку), по крайней мере, внимание М. Л. Гаспарова привлекла. Впервые после забытого эксперимента Мережковского Седакова, переводя "Гимн солнцу" Св. Франциска Ассизского, заметила, что этот "староитальянский" язык (вернее – умбрийский диалект) вполне рифмован в оригинале. Для Седаковой перевод как таковой не самоцель, он рождается в процессе размышлений над оригиналом и чаще служит иллюстрацией к ее эссе, чем попадает в книги поэтов, собираемые из работ многих переводчиков.
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ
(1182-1226)
ПЕСНЬ БРАТА СОЛНЦА,
иначе именуемая "Похвалой творениям"
1. Всевышний, всемогущий, милостивый Господи!
Тебе подобает хвала, Тебе подобает
Слава, честь и всякое благословение.
Тебе единому, Господи, подобает сие,
И нет в человеках достойного призывать имя Твое.
2. Хвала Тебе, Господи Боже мой, о всех твореньях Твоих,
И прежде всех – о господине брате солнце,
Им же день светлеется, им и мы просвещаемся;
И велик он, и лучезарен, и во многом блистании
Твое он, Господи, носит знаменование.
3. Да хвалят Тебя, Господи мой, сестра луна и звезды небесные,
На высотах Тобой сотворенные, ясные, драгоценные, чудесные.
4. Хвала Тебе, Господи мой, о брате ветре, о воздухе
И тумане, о вёдре и непогоде:
Ими промышляешь Ты о всей твари Твоей, о всяком роде.
5. Да хвалит Тебя, Господи Боже мой, сестра вода,
Ибо она весьма усердна, и смиренна, и полезна, и чиста.
6. Хвала Тебе, Господи мой, о брате огне, коим озаряешь Ты ночь:
Ибо крепок он, и отраден, и грозен, и весел, и могуч.
7. Хвала Тебе, Господи мой, о матери нашей, земле сырой:
Ибо она нас носит, и лелеет, и одаряет плодами, и разноликими
Цветами, и сельной травой.
8. Хвала Тебе, Господи мой, о всех, кто прощает
Ради любви Твоей и терпит скорби и смущения:
Блажен, кто терпит их в мире, ибо Сам Ты, Владыка, –
Его обретение.
9. Хвала Тебе, Боже мой, о сестре нашей смерти телесной,
Ее же никто живой не избегнет;
Горе умирающему во грехе смертном;
Блаженны, кого застанет она в исполнении воли Твоей небесной:
Ибо смерть вторая коснуться таких не смеет.
10. Хвалите Господа моего,
Благословите Его со всяким благодарением
И работайте Ему с великим смирением.
ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ
(1265-1321)
* * *
Над широчайшей сферою творенья,
Выйдя из сердца, вздох проходит мой:
Это Любовь, рыдая, разум иной
В него вложила в новом устремленье.
Воздух-паломник! вот где тяготенье
Разрешено: и перед Госпожой
В славе стяжанной, в милости живой,
В свете безмерном он теряет зренье.
И, возвратившись, речью покровенной
Слабо и смутно ведет повествованье,
Скорбной душой неволимый моей.
Но по тому, как часто о Блаженной
Он поминал, я разгадал посланье:
Донны мои! так я узнал о Ней.
ПОЛЬ КЛОДЕЛЬ
(1868-1955)
НЕВМЕНЯЕМЫЙ
Верлен
Это был моряк, оставленный на берегу, с которым жандармерии
– пришлось повозиться.
С двумя су на табак, со справкой из бельгийской тюрьмы и
сопроводительным листом до французской столицы.
Моряк без морей, бродяга, сбившийся с пути,
– как корабль, потерявший фарватер.
Местожительство – неизвестно, место службы – увы...
– "Верлен Поль, литератор".
Бедняга сочинял стихи, которые у Анатоля Франса
– вызывали смех.
– Тот, кто пишет по-французски, сударь,
– должен быть понятен для всех!
Впрочем, со скрюченной своей ногой был он забавен
– и пригодился в одной новелле.
Ему платили кой-какой гонорар, и студенты
– перед ним благоговели.
Но все эти штуки, что он писал, их невозможно
– читать без раздраженья.
В них иногда по тринадцать стоп и совершенно
– никакого значенья.
Нет, не для таких премия Аршон-Деперуза и кивок
– господина де Монтиона с олимпийских облаков.
Это смехотворный дилетант среди профессионалов
– и знатоков.
Советовали ему и то, и это: с голоду умирает,
– значит, сам виноват.
Нас его шарлатанские причитанья, слава Богу,
– не убедят.
А деньги, так их едва хватает на господ профессоров,
Которые в дальнейшем о нем прочитают курс –
– и удостоятся различных орденов.
Мы не знаем этого человека и не слыхали, кто он такой.
Старый плешивый Сократ со всклоченной бородой.
Доза абсента – пятьдесят сантимов, а требуется
– четыре зараз:
Лучше напиться, как свинья, чем быть похожим на нас.
Ибо в сердце его – какой-то яд, одуряющее звуковое виденье:
Этот голос – то ли женщины, то ли ребенка,
– то ли Ангела, который окликнул его в Эдеме.
Так пускай Катюль Мендес остается звездой
– и гением – Сюлли Прюдом.
А он не получит почетный головной убор
– и гравированный на меди диплом.
И пускай другим украшают жизнь добронравье,
– женщины, почести и сигары.
Он в чем мать родила лежит в номерах
– с равнодушьем какой-то Сахары.
Он знает по кличкам торговцев вином, и госпиталь –
– давно ему дом.
Лучше сдохнуть, как собака, чем быть, как все кругом.
Итак, прославим единодушно Верлена – тем более,
– он умер, говорят.
А единственно этого ему не хватало. Но главное,
– чему я рад, –
Мы все понимаем его стихи, все! особенно если
– барышни поют под рояль: наши
Лучшие композиторы заключили их в серафические
– пассажи!
Старик ушел. Он вернулся туда, откуда его прогнали,
На корабль, который все это время ждал его
– в черном порту, да мы не видали
Ничего: только взрыв огромного паруса, да могучий шум
– форштевня в шуме океана.
Только голос – то ли женщины, то ли ребенка, то ли Ангела –
– "Верлен!" – позвавший из тумана.
ВСТУПЛЕНИЕ К "АТЛАСНОМУ БАШМАЧКУ"
Вторая версия
Когда поднимается ветер, все мельницы крутятся,
– как одна.
Но есть другой ветер: Дух, который гонит
– перед собой народы и племена
И который после длительного затишья встает
– и треплет человеческий пейзаж до окоема!
Мысль во всех концах земли вспыхивает, как солома!
От Темзы до Тибра слышно:
– ревут машины, оружие гремит.
И всю землю вдруг покрыли белые маки, и всю ночь
– изрыли геометрические знаки и греческий алфавит.
Вот Америка поднимается, сверкая, Азия чует шевеленье
– нового Бога в утробе своей
И влюбленный наконец находит слово: смотрите,
– гордая женщина дрогнет, как стены крепостей!
Все это, скажете вы, не имеет связи; но тот, кто влез
– на дерево, чтобы получше разглядеть,
Знает, что все это – те же всадники, поющие в небесах,
– и той же трубы роковая медь!
То же самое "больше невозможно!", тот же открытый рот,
– та же грудь, которой нечем дышать!
Движенья различны, но ветер один, и его не сдержать!
И потому я пишу мой холст,
– на котором располагается все, что угодно.
Но странную точку жизни, которая все это собрала
– и свободно
Расположила, – лови ее сам, дорогой читатель! –
– она из каждого места скачет блохой.
И автор, выпустив это быстрое зерно черной соли,
– клянется, что хитрости тут нет никакой.
А что он сделал, позвольте спросить?
– Да позабавился, как во время оно
Лопе да Вега и все великие драматурги Альбиона,
Среди прочих и тот, кто выпустил Генриха Шестого
– и Гамлета из своего черепа-корнишона.
ТОМАС ГАРДИ
(1840-1928)
СПЯЩИЙ ПЕВЕЦ
(Алджернон Чарлз Суинберн, 1837-1909)
1
В чудесной нише, где, как на часах,
В ночном, в дневном недремлющем дозоре
Заливы, бухты, мол обходит море, –
Там он и спит по воле вечных Прях
С высоким камнем в головах.
2
А было это, будто груда роз
Обрушилась на капюшон монаха:
Так, словно с неба, он кидал без страха
Охапки ритмов, лепестков и звезд –
В разгар викторианской глухоты
Созвучий странные цветы.
3
О утро давнее! углы, ступени
Какой-то улочки; я брел сквозь тени
И летний блеск, не поднимая глаз,
Брел и шептал, впивая в первый раз
Классическую силу новых фраз.
4
Страницы страсти, лабиринты лет,
Укоров, слез, восторгов, ласк и бед –
Всё зазвучало, как живая трель.
Но не простак был этот менестрель:
Он знал и смысл ее, и цель.
5
Еще шипят насмешки, беспокоя
Тень музыки твоей; ты вышел, тих,
Сквозь это пламя, ждущее других!
Молва слабеет, как волна прибоя.
А ты встаешь над веком и собою.
6
Его учила таинству ладов
Наставница с лесбийских берегов,
Мать племени, чье чувство есть звучанье
И мысль есть ритм; с левкадской крутизны
В мироохватный ропот глубины
Повергшая свое страданье.
7
И чудно думать, что ночной порой
Сбегает тень его к волне морской –
И ей в ответ над зыбкой глубиной
Она, как пламя легкое, мерцает.
И с кораблей их встречу наблюдают,
Не зная ни того, ни той.
8
И он огню ее прозрачной сферы:
"Учитель, – молвит, – где твой жаркий стих?
Где скрыт, бессмертная, от глаз людских
Твоих созвучий пурпур беспримерный?"
Она с улыбкой: "Ученик мой верный,
Теперь довольно и твоих".
9
И так звезде его и песнопенью,
Которое валы гремят в веках,
Порою вызывая шевеленье
Подземных недр – и беспокоя прах
Его, их ровни в даре исступленья,
Как вихрь, врывавшегося в их размах, –
Его оставил я, и день сгорал
На складках гор и скал.
ТОМАС СТЕРНЗ ЭЛИОТ
(1888-1965)
ПЕСНЬ СИМЕОНА
Господь, римские гиацинты цветут в горшках и раз-
гораясь зимнее солнце ползет по зимним нагорьям;
Упорное время года загостилось у нас.
Жизнь моя легка в ожиданье смертного ветра,
Как перышко на ладони около глаз.
Пыль, кружась в луче, и память в углах
Ждут, когда остужающий ветер, смертный час понесет их в землю
умерших.
Даруй нам мир Твой.
Многие годы ходил я перед Тобой в этом городе,
Храня обычай и веру, не забывая нищих,
Принимая и воздавая честь и дары.
Никто не ушел от дверей моих с пустыми руками.
И кто вспомянет мой дом, и где дети детей моих найдут себе крышу,
Когда настанет время скорбей?
Они изучат козьи тропы и лисьи норы,
Спасаясь от чужеземных лиц и чужеземных мечей.
Прежде времени бича и хлыста и сокрушенья
Даруй нам мир Твой.
Прежде стоянок на горах запустенья,
Прежде верного часа материнского вопля,
Ныне, при нарожденье болезни
Пусть это чадо, это еще бессловесное, несказанное Слово
Покажет Израилево утешенье
Тому, кому восемьдесят и ни дня впереди.
По глаголу Твоему.
Они будут петь Тебе и терпеть в каждом роде и роде,
В славе и униженье,
Восходя из света в свет по лестнице святых.
Не для меня дела исповедника, не для меня исступленье
ума и молитвы,
Не для меня последнее виденье.
Даруй мне мир Твой.
(И меч пройдет Твое сердце,
И твое Тоже).
Я устал от собственной жизни и жизней тех, кто за мной.
Я умираю собственной смертью и смертью тех, кто за мной.
Отпусти раба Твоего,
Ибо видел я Твое спасенье.
Пьер де Ронсар
(1524–1585)
Элегия
Жаку Гревену
Гревен, в любом из дел мы до вершин дойдем:
Достигнет человек ученьем и трудом
Великой тонкости в искусстве адвоката
Иль в славном ремесле потомков Гиппократа.
И ритор пламенный, и важный философ,
И мудрый геометр – средь медленных трудов
Восходят к высшему по скале постепенной.
– Но Муза на земле не будет совершенной,
И не была, Гревен. Пристало ль Божеству
Воочью смертному являться существу?
Не вынесет оно, убогое, простое,
Восторг возвышенный, неистовство святое.
Поэзия сродни таинственным огням,
Что зимней полночью порой являлись нам –
Над лугом, над ручьем, над дремлющей деревней
Иль над вершинами священной рощи древней
Горят и движутся, летят они, в ночи
Раскинув пламени свободные лучи:
Сбирается народ и, трепеща в смущенье,
Читает в сих огнях святое возвещенье.
Но свет их, наконец, бледнеет и дрожит,
И вот уже наш взор его не уследит:
Нет места, на каком навек он утвердится,
А там, где он угас, уж он не возгорится.
Он странник; он спешит, незрим, неудержим,
И ни одна земля не завладеет им.
Уйдя из наших глаз, найдет его сиянье
(Как мы надеемся), другое обитанье.
Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей,
Вкусив Поэзии, не завладели ей
Вполне и всей. Она сияет благосклонно
С небес Германии, Тосканы, Альбиона
И нашей Франции. Одно любезно ей:
В неведомых краях искать себе друзей,
Лучами дивными округу одаряя,
Но в темной высоте мгновенно догорая.
Так не гордись никто, что-де ее постиг:
Повсюду странница, у каждого на миг,
Ни рода, ни богатств не видит и не взыщет,
Благоволит тому, кого сама отыщет.
Что до меня, Гревен, коль не безвестен я,
Недешево далась мне эта честь моя.
Не знаю, как иной, кого молва лобзает, –
Но вот что знаю я: меня мой дар терзает.
И если я, живой, той славой одарен,
Какая мертвецу украсит вечный сон, –
Вкусив пермесских струй, как бы во искупленье
Я одурманен сном, беспамятством и ленью,
Неловок, неумел... Но худшее, боюсь:
Я не стремлюсь из уз, в которых столько бьюсь.
Нескромен, говорлив, печален, неумерен,
Беспечен; ни в скорбях, ни в счастье не уверен;
Как дикий сумасброд, учтивость оскорблю;
Но Господа я чту и верен Королю.
Мне сердце мягкое даровано судьбою:
Ни для кого вовек не замышлял я злое.
Таков мой нрав, Гревен. Быть может, таково
И всякого из нас, поэтов, естество.
О, если бы взамен, святая Каллиопа,
Ты выбрала меня из жреческого скопа
И новым чудом стал моих созвучий звон!
В страданиях моих я был бы ублажен.
Но я полупоэт, не более. Мне, мнится,
К делам не столь святым судили приклониться.
Два разных ремесла, подобные на вид,
Взрастают на горах прекрасных Пиерид.
И первое для тех, кто числит, составляет,
Кто стопы мерные размеренно слагает.
Стихослагатели – так назовем мы их.
На место божества они возводят стих.
Их разум ледяной, чураясь вдохновенья,
Рождает бедное, бездушное творенье –
Несчастный выкидыш. Итак, закончен труд?
И в новые стихи корицу завернут.
Быть может, их молва не вовсе сторонится,
Но безымянный рой в чужой тени толпится,
И не читают их: ведь этот хладный сон
Стрекалом огненным не тронул Аполлон.
Так вечный ученик, не выпытав секрета
Волшебного стиха и верного портрета,
Чернила изведет и краски истощит,
А намалюет то, что нас не обольстит.
Другой же род творцов – те, чье воображенье
В огне Поэзии преследует виденья;
Кто не по имени, но истинно Поэт;
Кто чистым Божеством исполнен и согрет.
Не много их, Гревен, досель явилось миру –
Четыре или пять: они Эллады лиру
Венчали с тайною, накинули покров
Узорных вымыслов на истину стихов:
Чтоб чернь жестокая, подруга заблуждений,
Не разгадала их заветных откровений,
Святого таинства: толпе оно темно –
И ненавистно ей, когда обнажено.
Вот те, кто первыми начала Богознанья
И Астрологии, прозревшей мирозданье,
тончайшим вымыслом и сказкой облекли
И от невежественных глаз уберегли.
Бог горячил их дух. Он гнал, не отпуская,
Каленым острием их сердце подстрекая.
Стопою на земле и духом в небесах,
Бессмысленной толпе внушая смех и страх,
По дебрям и лугам они одни блуждали,
Но ласки Нимф и Фей их тайно награждали.
Меж этих двух искусств мы третье углядим,
Что ближе к первому – и сочтено благим.
Его внушает Бог для славы человека
В глазах у простецов и суетного века.
Немало на земле высоких, звучных лир,
Чье красноречие весьма возносит мир.
Гекзаметром они украсили преданья,
Героев и царей победы и деянья,
Беллоне сумрачной достойно послужив
И новым мужеством бойцов вооружив.
Они людскую жизнь из недр ее привычных
На сцену вывели в двух обликах различных,
Изображая нам то скорбный рок царей,
То пестрые дела посредственных людей.
О горестях Владык Трагедия расскажет.
Обыденную вещь Комедия покажет.
Предмет Комедии – повсюду и во всем.
Но для Трагедии мы мало что возьмем:
Афины и Трезен, и Фивы, и Микены –
Вот славные места для благородной сцены.
Ты сопричислил к ним богатый скорбью Рим:
Боюсь, о Франция, мы следуем за ним.
И первым был Жодель; он приступил – и смело
На наш французский лад Трагедия запела.
Он тон переменил – и перед Королем
Комедия звучит на языке родном.
Так ярок слог ее, разнообразны лица –
Менандр или Софокл нашли б чему учиться.
И следом ты, Гревен. Мой друг, Гревен, ты смог,
Едва переступив ребячества порог
И двадцати трех лет еще не досчитавшись
И с пухом юности златистым не расставшись,
Ты нас уж превзошел, в почтенных сединах
Воображающих, что Феб у нас в друзьях.
И первую стрелу Амур в тебя направил,
Стрелу чудесных глаз. И ты ее прославил:
В стихах бесчисленных, прекрасных, без конца
Ты убеждал, что страсть не ведает конца.
Но вот уж новое нашло тебя призванье:
Природу трав познать и тайну врачеванья.
Усердье пылкое, ума огонь двойной
Два дела Фебовых открыли пред тобой.
Единственный у нас, ты преуспел и в этом:
В тебе ученый Врач соединен с Поэтом.