СЕРГЕЙ ПЕТРОВ (1911-1988). ИЗБРАННОЕ

ЗАВЕЩАНИЕ
фуга

Я продолжаюсь... Этот август – мой,
и я пока еще шагаю без запинки.
Иду по скособоченной тропинке
и возвращаюсь в августе домой.
Но скоро ль разум облачится тьмой
и справит по нему жена поминки,
а жизнь пойдет предсмертной кутерьмой?

Я с самого рожденья жил и рос,
но в старости сгибаюсь, как вопрос,
расхристанный хохол иль просто малоросс,
как долгоклювый мертводушный Гоголь,
и спрашиваю под шумок: а много ль
недель мне жить? Но, азбуки не зная,
я припеваючи, как Вечный Жид, живу,
и смерть уведаю не наяву,
а в дряхлом сне. И жизнь моя сквозная
не покидает даже дом,
где Вечным я сижу всегда Жидом
и, погружаясь в гробовые доски,
отшучиваюсь, Боже, по-жидовски.

Сгибаюсь мыслями в горбатый знак вопроса,
по-воробьиному клюю рассыпанное просо.
А воробьишка кто? Блаженная пичуга.
А лето покривилось, как лачуга,
от гроз, нагрянувших и с севера, и с юга.
От ига стариковского недуга
трясусь, как Вечный Жид иль старый воробей,
робея, будто жук, вонючий скарабей,
катая из вещей ничтожных завещанье
по вечности, покуда еще жив,
пока я Вечный Жид. И, смерти не нажив,
вдоль августа тащусь я по тропинке.

Кивают мне невинные травинки,
и этим травам я Бог весть зачем, но рад,
мне по сердцу зеленый их наряд.
Любой травинке я столетний брат,
и по моим годам брожу я разом
лохматым барсуком, колючим дикобразом.
Ломаю я надтреснутые сучья,
зане природа у меня барсучья,
и норовлю я в старость, как в нору,
укрыться, как в последнюю дыру.

Колюч, как дикобраз иль даже Божий еж,
живу и ежусь я от старости. Ну что ж!
Какой же рок меня вот так нарек?
Старик, зубастый как хорек,
который душит дур и белых кур,
он – бывший балагур и бедокур.

И, с палочкой кривой слоняясь меж вещами,
как иероглиф Солнца – скарабей,
жене я оставляю завещанье,
как жирный том моих лирических скорбей.

Послушай напоследок, друже Муза,
мне в старости бывает каково,
когда я сам себе великая обуза,
а в целом мире нету никого,
опричь тебя. И посредине спора
с моим расстроенным нутром
ты – посох мне, и палка, и опора,
пока еще далеко Божий гром.
Ты ластишься: пожить еще попробуй!
Пусть, дескать, гинут сверстники твои.

Стихи бегут, как по весне ручьи.
Неприрученные, они еще ничьи.

Не стану спрашивать врачишек о прогнозе.
О смерти буду нынче думать сам,
как о мгновенном мифе, как о прозе,
которая не верит чудесам.

Прощаюсь я с собой, и на разлуку
я подаю последней фуге руку.

Авось в краю моих родимых Муз,
назло смертям, как дым и даль, очнусь.
Авось инобытийствовать я буду,
и в десять вечностей я сдуру попаду.
А вечность – будто хлеб, печеный на поду.
Помилуй, Боже, грешного зануду,
сидит он в августе, как бы в густом саду.

В последний раз я спрашиваю: кто я, –
как шало я полжизни вопрошал, –
не место ли в поэзии пустое
и стих мой, как разбойник, согрешал?
Вопрос горбат, и на его горбу
неужто в рай лирический не въеду?
И что мне зарубить теперь на лбу?
Вся жизнь мне въедлива была, и следу
бесслезного она мне не оставит.

Мой август вечности мне не прибавит
ни к осени, ни к смерти бесконечной,
копеечной, юродивой, увечной.

Авось как Вечный Жид я буду жить,
кому и ни к чему меж строчек шляться,
кто всё еще способен размышляться.
Не породнюсь я с вечностью земной.
Какая вечность будет жить со мной?
С какой же слажу, рифмоплет сумной?

Авось я буду без надзора жить
и попусту ничем не дорожить.
Авось возникну я ничьей водой ручья.
Авось и будет смерть моя ничья.

                                           1–7 августа 1981

Содержание