На главную страницу

ИВАН ТХОРЖЕВСКИЙ

1878, Ростов-на-Дону – 1951, Париж

Отец и мать Тхоржевского, Иван Феликсович и Александра Александровна (урожденная Пальм), в свое время под общим псевдонимом «Иван-да-Марья» выпустили «Полное собрание песен Беранже в переводе русских писателей» (Тифлис, 1893; СПб., 1914). Славу Тхоржевскому принесло восьмистишие, само по себе не бывшее ни оригинальным, ни переводным – скорее это были стихи «на тему Хафиза» (где и когда оно было опубликовано впервые, пока так и не выяснено):

       Легкой жизни я просил у Бога:
       Посмотри, как мрачно все кругом.
       Бог ответил: подожди немного,
       Ты меня попросишь о другом.
       Вот уже кончается дорога,
       С каждым годом тоньше жизни нить-
       Легкой жизни я просил у Бога,
       Легкой смерти надо бы просить.

В книге воспоминаний Тхоржевского «Последний Петербург» (СПб., 1999) оно опубликовано как оригинальное, но со ссылкой на странную «первопубликацию» (Солоухин В. Камешки на ладони. М., 1988. С. 240). В любом случае, эти знаменитые строки, похоже, скорее принадлежат Тхоржевскому, чем Хафизу. И в начале века, и в эмиграции Тхоржевский переводил много и прилежно, часто удачно. Антологии новой французской поэзии, первая – в России (1906), вторая – в Париже (1930), отнюдь не вместили всего, что было сделано. Первый лауреат Нобелевской премии Арман Сюлли Прюдом вышел в переводе Тхоржевского сперва в России (1911), затем в Париже (1925). Кроме того, он перевел «Западно-Восточный Диван» Гёте, рубаи Хайяма (определенно с английской версии Фитцджеральда – от оригиналов в переводах осталось мало, но, по мнению С. Липкина, как раз в таких случаях и получался лучший русский Хайям). Довольно много книг Тхоржевский анонсировал, видимо, подготовил к печати, но так никогда и не издал по обстоятельствам своей бурной судьбы. В частности, до 1918 года он обещал выпустить отдельным изданием произведения несправедливо забытого ныне поэта-аристократа (кстати, друга Рильке) – принца Эмиля Шенайх-Каролата. Уезжая за границу, Тхоржевский, вероятно, утратил беловую рукопись, а тем временем забылся и сам поэт. Однако в РГАЛИ, в фонде издательства Academia, сохранилась беловая машинопись (по старому правописанию): Принц Эмиль фон Шёнайх Каролат. Избранные стихотворения в переводах Ив. Тхоржевского. Пг., 1919; сайт считает своей приятной обязанностью принести благодарность руководству РГАЛИ за возможность опубликовать несколько переводов из этой книги. Уже в эмиграции подготовил Тхоржевский антологию «Поэты Америки», выходу которой помешала начавшаяся в 1939 году война. Архив Тхоржевского до последнего времени хранился в Женеве у его сына Георгия, от которого известно, что «в американскую книгу должны были войти произведения 35 поэтов», причем делилась книга на разделы «Первые теноры», «Американки» (неизбежная Дикинсон), «Поэзия индейцев» и т.д. Кое-что из этой антологии появилось в периодике, как перевод поэмы Уоллеса Стивенса (возможно, первый русский перевод из этого поэта). Отличительная черта творческой манеры Тхоржевского: очень глубоко понимая текст, почти не делая «ляпов», с формой он обращался «как душа велела».


СТЕФАН МАЛЛАРМЕ

(1842–1898)

ЛЕБЕДЬ

День, ослепительный по белизне и смелый,
Взмахнул крылом. Но цел упрямый снег высот!
В зеркальном озере сияет жесткий лед,
И горы в отблесках: венец полетов белый.

И снится Лебедю его былой полет,
В сияньи царственном мечты обледенелой.
Он не певец Земли. Надежда не блеснет.
Но зимней скуки сон блеснул, оцепенелый.

Предсмертный, белый сон! И чудится изгиб
Упрямой шеи... боль... В плену, он не погиб:
Зиме он странно-свой нарядом лебединым;

Бесцельно искрится и льнет к пушистым льдинам;
Безмолвно холоден, надменно озарен,
Белеет, девственный, в изгнаньи Лебедь... Сон...

АНАТОЛЬ ФРАНС

(1844–1924)

СТАРЫЙ ДУБ

Жаркий день, ласкающий и томный,
Искрами чудес – кому не люб?
В панцире заржавленном, огромный,
Греется на солнце дряхлый дуб.

Сотни лет в его тени угрюмой
Задыхались юные дубки.
Зрели в нем волнующие думы,
Сон его ласкали ветерки.

Но уже худой, зловещий остов
Зачернел под зеленью ветвей;
На коре не сосчитать наростов,
Под корой не сосчитать червей.

"Бред весны" – и тихо плачет гнилью
Застарелый шрам от топора.
Душным мохом, ржавчиной и пылью
Сдавлена, приплюснута кора.

Ссохшиеся ветви поминутно
Вниз роняют палочки и лом...
Первая гроза – и, вздрогнув смутно,
Рухнет дуб со стоном о былом.

Гусеница сонным изумрудом
По коре уже сползает вниз;
Еле слышно, беспокойным гудом,
По коре букашки затолклись;

Третий день, как улетели пчелы:
Улей их колышется пустой.
За стоянкой, более веселой,
Разлетелись осы вперебой.

Ящерица острый взор метнула
Из дупла – и соскользнула прочь.
Стынет дуб! Вот плесень протянула
Бледную косынку... Скоро Ночь.

ТРИСТАН КОРБЬЕР

(1845–1875)

МОЯ НАДГРОБНАЯ НАДПИСЬ

Он был довольно странной смесью:
Широк – и вечно без гроша;
Беспомощен, а с буйной спесью;
Прямая – с вывихом душа!
Сердечен? слишком! добр? нисколько,
А, выпив, делался сухим;
Дружил – чтоб ссориться, и только.
К себе – упрямо был глухим.
Пресыщен? да! но жаден к чувствам.
Ласк – не ценил; ловил – их тень!
И портил жизнь с большим искусством,
Ленив, но занят целый день.
Все ждал: что завтра? Не терпелось!
А с верой – не умел смотреть.
Он умер; жить – еще хотелось;
А жил – хотелось умереть.

МАКС ЖАКОБ

(1876–1944)

ЛИСИЦА

Лисице нужен от вороны сыр?
Льсти! В мире – женщин много разных,
Но все – вороны! беден мир
В своих приемах и соблазнах.

Усы, движения, наряд
Полны изящества?
                                   Причину
По Дарвину вам объяснят:
"Полезен пышный хвост павлину".

        Одни монахи, в похвалах,
        Восторженны – без грешной лести,
        Но, если говорить по чести,
        Кому пример – монах?

А я, в любви, к луне прикован.
Сорвешься, – хлынет кровь из ран...
Мне лунный ангел, очарован,
Влил в душу голубой туман.

Но к вам – без всякого усилья
Спущусь на землю! Коротка,
Жаль, лестница...
                             Но для прыжка
Вы сами мне дадите – крылья!

МАРСЕЛЬ ПРУСТ

(1871–1922)

ШУМАН

В саду, счастливый звонким щебетаньем
И криками детей и тишиной,
Стоит, – измучен ранами, скитаньем,
Солдат, обманутый войной.

Взлет голубя; и вздох. Зачем жасмином
Орешник старый опьянен, грустит?
О счастьи дети шепчутся с камином,
О смерти ветер тучам шелестит...

Давно ль, под шум огнистый Карнавала,
Под бешеный восторг чужих удач,
Непримиренный, плакал он, бывало?
"Она с другим, ей мил соперник," -
                                                               – Плачь!"

И слез поток, быстрей и глубже Рейна,
Катился вдаль. Давно ли берега
Звенели смехом, ласково, затейно?
Но и печаль упрямцу дорога:

"Не может быть! Кем грех ее придуман!
Она со мной! Забыт измены час..."
И молния! И вечно "в первый раз"
Опять сражен, опять рыдает Шуман.

Душистый сумрак; Свежий, полный звезд!
Поток любви: задумчив, звучно-строен.
Сад в лунном блеске: полный лилий, гнезд.
– Как женщина в слезах, он беспокоен;
В мечтах ребенок; но душою воин!
Глубок и мужественно прост.

ВАТТО

Сумерки. Плащ голубой. В полумаске,
В тающей дымке деревья и даль.
Пыл поцелуев. Изнежены ласки,
Губы устали, воздушна печаль.

Пестрая, томная ложь маскарада
Манит улыбкой, притворно-нежна.
Прихоть ли это? Иль Мудрость? – и надо
Страсть украшать обольщеньем наряда?
Музыка. Барки. Огни. Тишина.

ФРАНСУА МОРИАК

(1885–1970)

ДАВИД

Бегу, свободный. Жаром беспредметным
Меня томит бунтующий порыв.
У дерева, тянусь к плодам запретным,
И жадно слеп руки моей извив.

Но видит все и не прощает Тайна!
Едва дотронусь к гибельным плодам,
И кто-то близкий для меня (случайно?)
Сражен – и мертвый падает к ногам.

Неумолим, следит за каждым мигом,
Господь, мой Враг! Мой Друг... Мой Властелин!
Я голову склонил под грешным игом?
Ты сбрасываешь, иго, Исполин!

Ты – Голиаф... А я – Давид ничтожный!
Но камня нет в пустой праще моей.
Сам, на коленях, я молюсь тревожный:
"В борьбе со мной, Великий, одолей!"

ФРАНСИС КАРКО

(1886–1958)

МОНМАРТР

Монмартр! Охрипшее веселье,
И буйный пляс, и пьяный вздор...
Но льет оранжевое зелье
В окно заря, немой укор.

       Любовь обманутая плачет:
       Синеет грусть в ее пирах!
       И тщетно Время правду прячет
       На остановленных часах.

А где пропавшие гуляки?
Тот – у камина, у огня;
Тот – у рояля, в полумраке
Еще сиреневого дня...

       Мими, Жермэна, Бланш устали;
       И как накрашены смешно!
       Лучи злорадней заблистали
       Сквозь побледневшее окно.

А это кто? моя малютка?
В слезах, покинута? Позволь,
В чем дело? Для тебя не шутка
И вспышка нежности, и боль.

       Нет! ран воспоминаний, жёлчи,
       Во мне напрасно не смущай:
       Я был с тобою мил, но молча;
       Ты надоела, – и прощай!

Моро! поэт! утешь голубку!
А я – как зимний день: суров,
И желт, и бледен, и лилов...
Спускаюсь я, без дальних слов,
В дверях раскуривая трубку.

ЭМИЛЬ ФОН ШЁНАЙХ-КАРОЛАТ

(1852–1908)

РАЗЛУКА

Когда полюбишь, а она
Женой другого станет,
Скорее в путь! пока весна
Нас манит.

Так много женщин, – мир широк! -
Светлы, темноволосы;
Там розы мая, ветерок
И росы.

Так исцелялся не один!
Но часто безнадежней,
Вгоняет глубже новый клин
Тот, прежний.

Все хуже боль? Монахом стань,
Молись благоговейно.
Не лечит исповедь? Достань
Рейнвейна.

Продуйся в кости, в драку лезь
Из-за любых объятий.
Ножом пырнули в сердце здесь!
Вот было б кстати.

А жив, так выпей, все равно!
Но торгашей за фразу
"Любовь пройдет" – бросай в окно
Всех сразу.

Когда полюбишь, а она
Женой другого станет, -
Хоть мир широк, а смерть одна
Нас манит.

СТАРАЯ КАРТИНА

Звучит, сияет дом святого Марка,
Раскрыты двери. Блеск бежит по сводам.
Пред алтарем, где свечи дышат жарко,
На троне дож, увенчанный народом.

И с ним – как утро, солнечным восходом,
Его жена, склонясь, сияет ярко.
В воротнике – придворным верен модам -
И в буфах паж. Обвита дымом арка:

К ней ладан льнет. Конец уж близок мессы;
Свежей румянец юной догарессы.
Но бархат платья царственно-лиловый

От глаз скрывает нежное мгновенье:
Ее руки с рукой пажа сплетенье.
Склонил, молясь, колена дож суровый.

ГОРЕ ПУСТЫНИ

Закат был красен, как огонь;
В пути на Фивы, мчались мы;
И там, где смуглые холмы,
Где шейх зарыт, – вдруг пал мой конь.

Уйдя коленом в глубь песка,
Упав, я видел: надо мной
Угрюмо мчались облака,
Как привиденья над землей.

Но вот угас последний свет
Над ложем Нила золотым,
И ночь сошла на Мединет
Спокойным сумраком глухим.

Когда ж, затем, коснулся он
Пустыни бледной, – в ней возник
Необъяснимый, жуткий стон,
Оледенивший сердца крик.

То был безумный вопль тоски,
Бессильный, полный диких мук;
Как будто треснул на куски
Металл, издав протяжный звук.

Пустыни горе – без границ!
В ней даже вешний поцелуй
Не судит свежих верениц
Зеленых трав, лукавых струй.

Луна сияет ей всю ночь,
Лаская призраки холмов,
Но караван стремится прочь,
Испуган, трепетно суров.

И озаряет солнца свет
Лишь ребра острые земли,
Гигантский высохший скелет,
Бессильно тлеющий в пыли.

Но где-то скрытая, жива
В пустыне жажда юных сил,
Восторгов, страсти тщетный пыл:
Весь мир живет, – она мертва.

Как эта мука мне близка!
Пустыни знойное ярмо!
Так выжигает и тоска
Неизгладимое клеймо.

Еще, дорогу затаив,
Душа горит и жаждет вновь;
Но не вернет глухой порыв
Недостижимую любовь.

Ей не цвести: один обман!
И редко песня брезжит в ней,
Как изнуренный караван,
Как привиденье чуждых дней.

ОСЕНЬ В ЦЮРИХЕ

Усталый клен горит огнем.
Луч солнца. Холодок.
И пахнет молодым вином
Старинный городок.

У ярких вилл, у поздних роз
Стою, чего-то жду:
Вот-вот она, в сияньи грез,
Появится в саду.

Туман над лозами, как сон;
И женский смех певуч,
Как серебристо-дальний звон…
О юность, неба луч!

А ты, с седою головой,
Чужой, – благослови
Весь этот блеск, когда-то твой,
И радости любви.

И край, где дал тебе Творец
Мужской мечты простор
И счастье гордое сердец:
Обильный жатвы сбор.

Теперь в полях покой везде,
Все сжато; тишина.
О вечном – в каждой борозде
Немая мысль видна;

И, золотясь, в туманной мгле
Мерцает новый мир…
Но в алых листьях, на земле,
Прощальный сладок пир.

В садах румянец и озноб,
Безмолвных статуй плен;
И, пьяный, украшает лоб
Венком из роз Силен.

УОЛЛЕС СТИВЕНС

(1879–1955)

СУСАННА

1

Коснулись пальцы клавиш полусонных,
И музыкой наполнилась душа,
Как роем пчел, звенящих – и плененных.

Но музыка не звоном хороша,
А тайной властью: оживлять – что было.
Уют гостиной… Мой порыв к тебе…

Твой синий шелк… И грусть. Но где жи сила?
Изнеможенье в песенной мольбе!
Его Сусанна в старцах пробудила.

Она купалась вечером в саду.
Дымилась зелень – пламенем заката.
И в красноглазых старцах, на беду,

Зарокотали – звонкие когда-то! –
Глухие струны… В огненном бреду
Напев восторга ожил – пиччикато.

2

В воде зеленой
Сквозит сиянье…
Сусанне любо
Ручьев слиянье.
Мечтам капризней
Синеют дали:
От песен жизни
Мечты устали.

Ступив на берег,
Дрожит Сусанна:
В листве прибрежной
Чей шорох странный?
Иль это ветер
Лобзанье сонным
Коснулся ног?

Но обернулась, –
И жутким стоном
Взвыл медный рог.

3

Это бубны забренчали?
       иль служанки молодые
Прибежали, роем пленниц
       в одеяньях Византии?
Удивлялись и шептались:
        «Из-за глупых стариков?
Как? Сусанна даже плачет?
       из-за сущих пустяков?»
И звенел, и рассыпался
       юный шепот торопливый,
Точно светлый дождь весенний
       по зеленым веткам ивы.
Выше подняли фонарик,
       чтобы видеть в темноте,
И предстала им Сусанна
       в озаренной наготе.
А они расхохотались, –
       звоном бубнов –
               молодые! –
И умчались
       роем пленниц
               в одеяньях Византии.

4

В людском уме Прекрасное – мечта,
Недолгий взмах неверных очертаний.
Но в воплощеньях Мира – красота

Переживает всё: и увяданье,
И даже смерть! как отблески – закат,
Как запахи – давно увядший сад,
Как ропот волн – безумие прибоя.

Над юным гробом – древние псалмы…
И лес, под белым клобуком зимы,
Забыть не в силах об усладе зноя.

Но музыка изнеможенья – стон!
Как больно старцам душу уколола
Сусанна: – поздний, слишком поздний сон!
А ей дано сиянье ореола.
И льет ей в небе серебристый звон
Воспоминаний нежная виола.