На главную страницу

ВИЛЬГЕЛЬМ ЛЕВИК

1907, Киев — 1982, Москва

Автор предисловия к последнему прижизненному «Избранному» Левика, двухтомнику, изданному к его семидесятилетию, Лев Озеров, развернуто уподоблял творчество Левика галерее выставочных залов: в одном выставлено французское искусство, в другом итальянское, и так далее. Аналогия довольно точная, если учесть, что Левик был профессиональным художником: в 1924—1930 годах учился во ВХУТЕМАСе у А. А. Осмеркина. В конце 20-х годов всерьез занялся поэтическим переводом — прежде всего «напал» на неизбежного Гейне; с конца 30-х годов занял в «советской переводческой школе» центральное и очень достойное место. В Союз писателей был принят перед войной, с единственной авторской книгой («Германией» Гейне) и почти наполовину «неавторской» («Незабудкой» Эжезиппа Моро): принимали переводчика-художника как бы авансом, в расчете на будущее. Значительную часть военного времени Левик провел в качестве переводчика при военнопленных под Осташковым; после войны всерьез вернулся к поэтическому переводу, но лишь к середине 50-х годов стал восприниматься в издательствах как мастер высокого класса. Редактировал Левик свои переводы до бесконечности: в двадцатом издании «Германии» Гейне в его переводе нет ни единой строфы, не изменившейся по сравнению с первым вариантом. При всех недостатках «золотой латыни» — Е. Г. Эткинд обнаружил словосочетание «в звездном хоре» в переводах Левика из четырех разных поэтов — Левик избавил русских поэтов-переводчиков на сотню лет, а то и на две, от необходимости терзать «Чайльд-Гарольда» и «Беппо» Байрона, «Сказание о старом мореходе» Кольриджа и «Песни в камышах» Ленау (редкая удача в целом спорной книги Ленау). Муза Левика не знала взлетов к высотам вдохновенной и гениальной отсебятины, в которой обитала муза Мандельштама, и одновременно Левик никогда не испортил бы строку во имя кажущейся точности. Дом Левика был часто полон молодежи, учившейся поэтическому ремеслу в высоком значении этого словосочетания. Из российских наследников переводческой музы девятнадцатого века в третьей четверти века двадцатого Левик был самым значительным. К сожалению, многие работы Левика так и остались незавершенными — к примеру, его план перевести полностью «Цветы зла» Бодлера оказался реализован лишь наполовину.


ЖОАШЕН ДЮ БЕЛЛЕ

(1522—1560)

***

Вовеки прокляты год, месяц, день и час,
Когда надеждами прельстясь необъяснимо,
Решил я свой Анжу покинуть ради Рима,
И скрылась Франция от увлажненных глаз.

Недоброй птице внял — и первый в жизни раз
Отцовский дом сменил на посох пилигрима.
Не понимал, что рок и мне грозит незримо,
Когда Сатурн и Марс в союзе против нас.

Едва сомнение мой разум посещало,
Желанье чем-нибудь опять меня прельщало,
И доводы его рассеять я не смог,

Хочу почувствовал, что, видно, песня спета,
Когда при выходе — зловещая примета! —
Лодыжку повредил, споткнувшись о порог.

* * *

Я не люблю Двора, но в Риме я — придворный,
Свободу я люблю, но должен быть рабом,
Люблю я прямоту — льстецам открыл свой дом,
Стяжанья враг — служу корыстности позорной.

Не лицемер — учу язык похвал притворный,
Чту веру праотцев, но стал ее врагом,
Хочу лишь правдой жить, но лгу, как все кругом,
Друг добродетели — терплю порок тлетворный.

Покоя жажду я — томлюсь в плену забот,
Ищу молчания — меня беседа ждет,
К веселью тороплюсь — мне скука ставит сети.

Я болен, но всегда — в карете иль верхом,
В мечтах я музы жрец, на деле — эконом,
Ну, можно ли, Морель, несчастней быть на свете!

* * *

Заимодавцу льстить, чтобы продлил он срок,
Банкира улещать, хоть толку никакого,
Час целый взвешивать пред тем, как молвить слово,
Замкнув парижскую свободу на замок,

Ни выпить лишнего, ни лишний съесть кусок,
Придерживать язык в присутствии чужого,
Пред иностранцами разыгрывать немого,
Чтоб гость о чем-нибудь тебя спросить не мог.

Со всеми жить в ладу, насилуя природу,
Чем безграничнее тебе дают свободу,
Тем чаще вспоминать, что можешь сесть в тюрьму.

Хранить любезный тон с мерзавцами любыми -
Вот, милый мой Морель, что за три года в Риме
Сполна усвоил я, к позору своему!

***

Блажен, кто странствовал подобно Одиссею,
В Колхиду парус вел за золотым руном
И, мудрый опытом, вернулся в отчий дом
Остаток дней земных прожить с родней своею;

Когда же те места я посетить сумею,
Где каждый камешек мне с детских лет знаком,
Увидеть комнату с уютным камельком,
Где целым княжеством, где царством я владею?..

За это скромное наследие отцов
Я отдал бы весь блеск прославленных дворцов
И все их мраморы — за шифер кровли старой,

И весь латинский Тибр, и гордый Палатин —
За галльский ручеек, за мой Лире один,
И весь их шумный Рим — за домик над Луарой.

ПЬЕР ДЕ РОНСАР

(1524—1585)

СТАНСЫ

Если мы во храм пойдем —
Преклонясь пред алтарем,
Мы свершим обряд смиренный,
Ибо так велел закон
Пилигримам всех времен
Восхвалять творца вселенной.

Если мы в постель пойдем,
Ночь мы в играх проведем,
В ласках неги сокровенной,
Ибо так велит закон
Всем, кто молод и влюблен,
Проводить досуг блаженный.

Но как только захочу
К твоему припасть плечу,
Иль с груди совлечь покровы,
Иль прильнуть к твоим губам, —
Как монашка, всем мольбам
Ты даешь отпор суровый.

Для чего ж ты сберегла
Нежность юного чела,
Жар нетронутого тела?
Чтоб женой Плутона стать,
Чтоб Харону их отдать
У Стигийского предела?

Час пробьет, спасенья нет —
Губ твоих поблекнет цвет,
Ляжешь в землю ты сырую,
И тогда я, мертвый сам,
Не признаюсь мертвецам,
Что любил тебя живую.

Все, чем ныне ты горда,
Все истлеет без следа —
Щеки, лоб, глаза и губы,
Только желтый череп твой
Глянет страшной наготой
И в гробу оскалит зубы.

Так живи, пока жива,
Дай любви ее права, —
Но глаза твои так строги!
Ты с досады б умерла,
Если б только поняла,
Что теряют недотроги.

О постой, о подожди!
Я умру, не уходи!
Ты, как лань, бежишь тревожно…
О, позволь руке скользнуть
На твою нагую грудь
Иль пониже, если можно!

РУЧЬЮ БЕЛЛЕРИ

О Беллери, ручей мой славный,
Прекрасен ты, как бог дубравный,
Когда, с сатирами в борьбе
Наполнив лес веселым эхом,
Не внемля страстной их мольбе,
Шалуньи нимфы с громким смехом,
Спасаясь, прячутся в тебе.

Ты божество родного края,
И твой поэт, благословляя,
Тебе приносит дар живой -
Смотри: козленок белоснежный!
Он видит первый полдень свой,
Но два рожка из шерсти нежной
Уже торчат над головой.

В тебя глядеть могу часами, -
Стихи теснятся в душу сами,
И шепчет в них твоя струя,
В них шелест ив твоих зеленых,
Чтоб слава скромного ручья
Жила в потомках отдаленных,
Как будет жить строфа моя.

Ты весь овеян тенью свежей,
Не сушит зной твоих прибрежий,
Твой темен лес, твой зелен луг,
И дышат негой и покоем
Стада, бродящие вокруг,
Пастух, сморенный летним зноем,
И вол, с утра влачивший плуг.

Не будешь ты забыт веками,
Ты царь над всеми родниками,
И буду славить я всегда
Утес, откуда, истекая,
Струей обильной бьет вода
И с мерным шумом, не смолкая,
Спешит неведомо куда.

АМУРЕТТА

Вы слышите, все громче воет вьюга.
Прогоним холод, милая подруга:
Не стариковски, ежась над огнем, —
С любовной битвы вечер свой начнем.
На этом ложе будет место бою!
Скорей обвейте шею мне рукою
И дайте в губы вас поцеловать.
Забудем все, что вам внушала мать.
Стыдливый стан я обниму сначала.
Зачем вы причесались, как для бала?
В часы любви причесок не терплю,
Я ваши косы мигом растреплю.
Но что же вы? Приблизьте щечку смело!
У вас ушко, я вижу, покраснело.
О, не стыдитесь и не прячьте глаз, —
Иль нежным словом так смутил я вас?
Нет, вам смешно, не хмурьтесь так сурово!
Я вам сказал — не вижу в том дурного!
Что руку вам я положу на грудь.
Вы разрешите ей туда скользнуть?
О, вам играть угодно в добродетель!
Затейщица! Амур мне в том свидетель,
Вам легче губы на замок замкнуть,
Чем о любви молить кого-нибудь.
Парис отлично разгадал Елену.
Из вас любая радуется плену.
Иная беззаветно влюблена,
Но похищеньем бредит и она.
Так испытаем силу, — что вы, что вы!
Упали навзничь, умереть готовы!
О, как я рад, — не поцелуй я вас,
Вы б надо мной смеялись в этот час,
Одна оставшись у себя в постели.
Свершилось то, чего вы так хотели!
Мы повторим, и дай нам бог всегда
Так согреваться в лучшие года.

* * *

Ах, чертов этот врач! Опять сюда идет!
Он хочет сотый раз увидеть без рубашки
Мою любимую, пощупать всё: и ляжки,
И ту, и эту грудь, и спину, и живот.

Так лечит он ее? Совсем наоборот:
Он плут, он голову морочит ей, бедняжке,
У всей их братии такие же замашки,
Влюбился, может быть, так лучше пусть не врет!

Ее родители, прошу вас, дорогие, -
Совсем расстроил вас недуг моей Марии! -
Гоните медика, влюбленную свинью!

Неужто не ясна вам вся его затея?
Да ниспошлет Господь, чтоб наказать злодея,
Ей исцеление, ему — болезнь мою.

КРИСТОФ ПЛАНТЕН

(1514—1589)

***

Что нужно на земле? — Удобный, чистый дом,
Хорошее вино, хороший сад фруктовый,
Не больше двух детей, гостям уют готовый,
Хорошая жена, не шумная притом;

Не знаться с тяжбами, долгами и судом,
Довольствоваться тем, что день приносит новый,
И незаметно жить, забыв мирские ковы,
Наполнив дни простым размеренным трудом;

Не жаждать почестей, в желаньях помнить меру,
Не быть рабом страстей, хранить живую веру,
Ценить покой души, как Божью благодать,

Любить жену, детей, животных и растенья.
Иметь свободный ум и смелые сужденья —
И можешь у себя спокойно смерти ждать.

ОЛИВЬЕ ДЕ МАНЬИ

(1529—1561)

***

Горд, что мы делаем? Когда ж конец войне?
Когда конец войне на стонущей планете?
Когда настанет мир на этом грешном свете,
Чтобы вздохнул народ в измученной стране?

Я вижу вновь убийц пешком и на коне,
Опять войска, войска, и гул, и крики эти,
И нас, как прежде, смерть заманивает в сети,
И только стоны, кровь и города в огне,

Так ставят короли на карту наши жизни.
Когда же мы падем, их жертвуя отчизне,
Какой король вернет нам жизнь и солнца свет?

Несчастен, кто рожден в кровавые минуты,
Кто путь земной прошел во дни народных бед.
Нам чашу поднесли, но полную цикуты.

ЖАН ДЕ ЛАФОНТЕН

(1621—1695)

АФРОДИТА КАЛЛИПИГА
Сюжет заимствован у Атенея

Когда-то задницы двух эллинок-сестер
У всех, кто видел их, снискали девам славу.
Вопрос был только в том, чтоб кончить важный спор -
Которой первенство принадлежит по праву?
Был призван юноша, в таких делах знаток,
Он долго сравнивал и все решить не мог,
Но выбрал наконец меньшую по заслугам
И сердце отдал ей. Прошел недолгий срок,
И старшей — брат его счастливым стал супругом.
И столько радости взаимной было там,
Что, благодарные, воздвигли сестры храм
В честь их пособницы Киприды Дивнозадой -
Кем строенный, когда — не знаю ничего,
Но и среди святынь, прославленных Элладой,
С благоговением входил бы я в него.

АЛЬФРЕД ДЕ ВИНЬИ

(1797—1863)

СМЕРТЬ ВОЛКА

Под огненной луной крутились вихрем тучи,
Как дым пожарища. Пред нами бор дремучий
По краю неба встал зубчатою стеной.
Храня молчание, мы по траве лесной,
По мелколесью шли в клубящемся тумане,
И вдруг под ельником, на небольшой поляне,
Когда в разрывы туч пробился лунный свет,
Увидели в песке когтей могучих след.
Мы замерли, и слух и зренье напрягая,
Стараясь не дышать. Чернела ночь глухая.
Кусты, равнина, бор, молчали в мертвом сне.
Лишь флюгер где-то ныл и плакал в вышине,
Когда ночной зефир бродил под облаками
И башни задевал воздушными шагами,
И даже старый дуб в тени нависших скал,
Казалось, оперся на локоть и дремал.
Ни шороха. Тогда руководивший нами
Старейший из ловцов нагнулся над следами,
Почти припав к земле. И этот человек,
Не знавший промаха во весь свой долгий век,
Сказал, что узнает знакомую повадку:
По глубине следов, их форме и порядку
Признал он двух волков и двух больших волчат,
Прошедших только что, быть может, час назад.
Мы ружья спрятали, чтоб дула не блестели,
Мы вынули ножи и, раздвигая ели,
Пошли гуськом, но вдруг отпрянули: на нас
Глядели в темноте огни горящих глаз.
Во мгле, пронизанной потоком зыбким света,
Играя, прыгали два легких силуэта,
Как пес, когда визжит и вертится волчком
Вокруг хозяина, вернувшегося в дом.
Мог выдать волчью кровь лишь облик их тревожный.
И каждый их прыжок, бесшумный, осторожный,
Так ясно говорил, что их пугает мрак,
Где скрылся человек, непримиримый враг.
Отец стоял, а мать сидела в отдаленье,
Как та, чью память Рим почтил в благоговенье
И чьи сосцы в лесной хранительной сени
Питали Ромула и Рема в оны дни.
Но волк шагнул и сел. Передних лап когтями
Уперся он в песок. Он поводил ноздрями
И словно размышлял: бежать или напасть?
Потом оскалил вдруг пылающую пасть,
И, свору жадных псов лицом к лицу встречая,
Он в горло первому, охрипшее от лая,
Свои вонзил клыки, готовый дать отпор,
Хоть выстрелы его дырявили в упор
И хоть со всех сторон ножи остервенело
Ему наперекрест распарывали тело, —
Разжаться он не дал своим стальным тискам,
Покуда мертвый враг не пал к его ногам.
Тогда он, кинув пса, обвел нас мутным оком.
По шерсти вздыбленной бежала кровь потоком,
И, пригвожден к земле безжалостным клинком,
Он видел только сталь холодную кругом.
Язык его висел, покрыт багровой пеной,
И, судорогой вдруг пронизанный мгновенной,
Не думая о том, за что и кем сражен,
Упал, закрыл глаза и молча умер он.

Я на ружье поник, охваченный волненьем.
Погоню продолжать казалось преступленьем.
Сначала медлила вдали его семья,
И будь они вдвоем — в том клятву дал бы я, —
Великолепная и мрачная подруга
В беде не бросила б отважного супруга,
Но, помня долг другой, с детьми бежала мать,
Чтоб выучить сынов таиться, голодать,
И враждовать с людьми, и презирать породу
Четвероногих слуг, продавших нам свободу,
Чтобы для нас травить за пищу и за кров
Былых владетелей утесов и лесов.

И скорбно думал я: «О царь всего земного,
О гордый человек, сам его сумел попрать!
Учись у хищников прекрасно умирать!
Увидев и познав убожество земное,
Молчаньем будь велик, оставь глупцам иное.
Да, я постиг тебя, мой хищный, дикий брат.
Как много рассказал мне твой последний взгляд!
Он говорил: усвой в дороге одинокой
Веленья мудрости суровой и глубокой
И тот стоический и гордый строй души,
С которым я рожден и жил в лесной глуши.
Лишь трус и молится и хнычет безрассудно.
Исполнись мужества, когда боренье трудно,
Желанья затаи в сердечной глубине
И, молча отстрадав, умри, подобно мне».

ШАРЛЬ БОДЛЕР

(1821—1867)

ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ

1

И вновь промозглый мрак овладевает нами, —
Где летней ясности живая синева?
Как мерзлая земля о гроб в могильной яме,
С подводы падая, стучат уже дрова.

Зима ведет в мой дом содружеством знакомым
Труд каторжанина, смятенье, страх, беду,
И станет сердце вновь застывшим красным комом,
Как солнце мертвое в арктическом аду.

Я слушаю, дрожа, как падают поленья, —
Так забивают гвоздь, готовя эшафот.
Мой дух шатается, как башня в миг паденья,
Когда в нее таран неутомимый бьет.

И в странном полусне я чувствую, что где-то
Сколачивают гроб — но где же? но кому?
Мы завтра зиму ждем, вчера скончалось лето,
И этот мерный стук — отходная ему.

2

Люблю зеленый блеск в глазах с разрезом длинным,
В твоих глазах — но всё сегодня горько мне.
И что твоя любовь, твой будуар с камином
В сравнении с лучом, скользнувшим по волне.

И всё ж люби меня! Пускай, сердечной смутой
Истерзанный, я зол, я груб — люби меня!
Будь матерью, сестрой, будь ласковой минутой
Роскошной осени иль гаснущего дня.

Игра идет к концу! Добычи жаждет Лета.
Дай у колен твоих склониться головой,
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,
Хоть луч почувствовал — последний, но живой.

ИГРА

Вкруг ломберных столов — преклонных лет блудницы.
И жемчуг, и металл — на шеях, на руках.
Жеманен тел изгиб, насурьмлены ресницы,
Во взорах ласковых — безвыходность и страх.

Там, над колодой карт, лицо с бескровной кожей.
Безгубый рот мелькнул беззубой чернотой.
Тут пальцы теребят, сжимаясь в нервной дрожи,
То высохшую грудь, то кошелек пустой.

Под грязным потолком, от люстр, давно немытых,
Ложится желтый свет на груды серебра,
На сумрачные лбы поэтов знаменитых,
Которым в пот и кровь обходится игра.

Так предо мной прошли в угаре ночи душной
Картины черные, пока сидел я там
Один, вдали от всех, безмолвный, равнодушный,
Почти завидуя и этим господам,

Еще сберегшим страсть, и старым проституткам,
Еще держащимся, как воин на посту,
Спешащим промотать, продать в веселье жутком
Одни — талант и честь, другие — красоту.

И в страхе думал я, смущенный чувством новым,
Что это зависть к ним, пьянящим кровь свою,
Идущим к пропасти, но предпочесть готовым
Страданье — гибели и ад — небытию.

ЭДГАР ДЕГА

(1834—1917)

* * *

Крылатый мой гамен, танцуй же, твой черед!
Чтоб линии слились и не были в разладе,
Уравновесь рукой и тяжесть и полет.
Я знаю, жизнь твоя заблещет на эстраде.

Придите, грации прославленных высот,
Тальони, низойди, царица всех Аркадий,
Дай благородство ей и дерзость, и расчет —
Малютке-новичку с отвагою во взгляде.

Ответь улыбкою и выбор мой признай.
Монмартр ей сердце дал, глаза ей дал Китай,
А Рокселана — нос. Пусть Ариэль в наследство

Свой легкий шаг ей даст, но пусть не зная бед,
И в золотых дворцах она хранит хоть след
(увы, таков мой вкус!) от уличного детства.

ПОПУГАЙ

М-ль Мэри Кэссет по поводу
ее любимого Коко


При этом голосе, похожем на людской,
Чей крик встречал зарю раскраски небывалой,
С утра над Библией склонившись обветшалой,
Что думал Робинзон, узнал ли он покой?

Смешил отшельника дикарь его ручной?
Иль не дошло до нас, что плакал бедный малый,
Когда звучал тот крик в пустыне островной
И звал хозяина, пронзительный и шалый?

Вам досаждает ваш Коко, не вы ему.
Ваш маленький святой, внимает он всему.
И вы с ним делитесь любою тайной робкой,

А он их соберет и выболтает вмиг.
Подрежьте же ему, как крылья, и язык,
И будет он тогда немым зеленым попкой.

* * *

Последний взлет — и смерть! И жаждет в этот миг
С ней ветер Вебера, как песня с лирой, слиться.
Узор ее шагов запутался, петлится…
Как птица в смертный час, бессильный стан поник.

По скрипкам вихрь прошел. И засверкал родник,
И нимфа в синий блеск, изумлена, глядится.
О счастье снова жить! О счастье вновь родиться!
В ее глазах, в устах — любви немой язык.

И чертит туфелька рисунок наслажденья
Муаровым носком. О яркое виденье!
Ты вновь пьянишь мой взор, который застит мрак!

Но как не повезло распрыгавшейся деве:
Пустяк, казалось бы, но прыгнула не так —
Как жаба прыгнула, и ухожу я в гневе.

* * *

Природа, знавшая, что ей к лицу покой,
Спала, подобная красавице из сказки.
Но запыхавшийся, счастливый голос пляски
Ей звонко возвестил, что час пришел другой.

Пересеченье рук или ноги с ногой,
Движенье, полное желанья, гнева, ласки,
Ритм, уводящий в плен, дающий танцу краски, —
Всё будоражило, во всем был новый строй.

Пляшите, красотой не обольщая модной,
Пленяйте мордочкой своей простонародной,
Чаруйте грацией с бесстыдством пополам.

Вы принесли в букет бульваров обаянье,
Отвагу, новизну. Вы показали нам,
Что создают цариц лишь грим и расстоянье.

ЛУИС ДЕ КАМОЭНС

(1524—1580)

* * *

Луга, леса в вечерней тишине,
Ручей, едва журчащий на просторе,
Иль тот, что в разрушительном напоре
Шумит, катясь по горной крутизне;

Граниты скал в лазурной вышине,
Согласные в своем нестройном хоре, -
Пока меня в оковах держит горе,
Отрады вы не принесете мне.

Другим стою перед тобой, природа,
Не радуясь ни краскам небосвода,
Ни весело струящейся воде.

Мне чудится пора совсем иная,
Я слезы лью, о прошлом вспоминая,
И здесь печалюсь так же, как везде.

* * *

Как смерть в глаза видавший мореход,
Добравшись вплавь до берега чужого,
Пускай «забыть о море» дал он слово,
Пусть он и ветер и волну клянет -

Уже назавтра, с сердца сбросив гнет,
Он золота, он бури жаждет снова,
И вот воспрял, и длань его готова
Направить парус в гибельный поход, -

Так я от бури сладостного взора
Хотел бежать, я изменил отчизне,
Я слал проклятья ветру и волне,

Но возвращаюсь к вам, моя сеньора,
Чтоб снова там найти источник жизни,
Где лишь недавно смерть грозила мне.

* * *

Как лебедь умирающий поет
На зыбкой глади озера лесного,
Когда впервые, скорбно и сурово,
На жизнь глядит уже с иных высот, -

О, если б он часов замедлил ход,
О, если бы расправил крылья снова!
Но славит он конец пути земного,
Освобожденье от земных забот.

Так я, сеньора, здесь, в пути далеком,
Уже смирясь пред неизбежным роком,
Не в силах жить, берусь за лиру вновь

И снова славлю горькими словами
Мою любовь, обманутую вами,
И вашу изменившую любовь.

* * *

Дожди с небес, потоки с гор мутят
Речную глубь. В волнах не стало брода.
В лесах не стало лиственного свода,
Лишь ветры оголтелые свистят.

Сменил весну и лето зимний хлад,
Всё унеслось в круговращенье года,
И Рок забыл, жива ль еще природа,
Гармония ли в мире иль разлад.

Но Время точно свой блюдет порядок,
А мир… а в мире столько неполадок,
Как будто нас забыл всевышний сам.

Всё ясное, обычное, простое -
Всё спуталось, и рухнули устои.
А жизни нет. Жизнь только снится нам.

ДЖОРДЖ ГОРДОН БАЙРОН

(1788—1824)

ГИБЕЛЬ СЕННАХЕРИБА

Ассириянин шел точно волк на овец,
И блистали на воинах медь и багрец,
И, как тысячи звезд в галилейской ночи,
Золотые сверкали щиты и мечи.

Точно лиственный лес о весенней поре,
Поднимались их стяги к вечерней заре,
Точно срубленный лес на осеннем ветру,
Бездыханны, лежали их толпы к утру.

Ангел смерти прошел, и в лицо им дохнул,
И крылом, поднимающим бурю, взмахнул -
И замолкли уста их, застыли сердца,
И не будет их сну гробовому конца.

Конь упал, и не ходит могучая грудь,
И не прянуть ему, и ноздрей не раздуть,
И предсмертная пена из губ скакуна,
Словно пенистый горный поток, холодна.

Мертвый всадник недвижно глядит в небеса,
Ржа покрыла кольчугу, и брови — роса.
И шатер обезлюдел, и стяг позабыт,
И недвижно копье, и труба не трубит.

И кумиры Ваала повержены в прах,
Ибо вдовы кричат в ассирийских домах,
И без боя, как тают под солнцем снега,
В блеске Божьем растаяла сила врага.

РОБЕРТ БРАУНИНГ

(1812—1889)

КАК ПРИВЕЗЛИ ДОБРУЮ ВЕСТЬ ИЗ ГЕНТА В АХЕН

Я — в стремя, а Йорис и Дирк уж в седле.
Хлестнули, взвились и помчались во мгле.
«Дай Бог!» — крикнул страж у подъемных ворот.
«Бог!» — гулом ответили стены и свод.
Ворота упали, погасли огни,
И в ночь унеслись мы галопом, одни.

Безмолвны, бок о бок, седло у седла,
Пригнувшись к луке, натянув удила.
К подпруге склонясь, я ослабил ее,
Уставил во тьму боевое копье,
Испытанный шлем свой надвинул на лоб.
Спокоен был Роланда мощный галоп.

Мы близились к Логерну. Месяц погас.
Петух возвестил нам предутренний час.
Вот Боом — и большая звезда в вышине.
Как сладко покоится Дьюффильд во сне!
Вот Мехельн — три раза на ратуше бьет.
Тут Йорис дал шпоры и крикнул: «Вперед!»

Над Арсхотом брезжил рассвет. У пруда
В белесом тумане чернели стада.
Но вот и заря — и, подобный скале,
Стал виден мой Роланд в редеющей мгле.
Как делит скала набегающий вал,
Он в мутные клочья туман разрывал.

Мой смелый! Ты скачешь в степной тишине,
Ты ухом прядешь, обращенным ко мне,
На зов мой скосил ты свой умный, живой,
Свой черный зрачок с голубою каймой,
Клокочет кипящею пеной твой рот,
И каплет с боков остывающий пот.

Мы в Хассельте. «Йорис!» — «Что, Дирк, отстаешь?
Не шпорь понапрасну, гнедой был хорош.
Ты вспомнишь не раз о лихом скакуне.
Но он изменил — по своей ли вине?
Измучен твой конь, он дрожит и храпит,
И мыло на брюхе и бедрах кипит».

Мы скачем вдвоем. О, как чист небосвод!
Мы в Лоозе — мимо! Мы в Тонгре — вперед!
Мы желтое жнивье копытами бьем,
А солнце смеется и жжет нас огнем.
Вон Далем в горячей полдневной пыли.
«Гони! — услыхал я. — То Ахен вдали!»

Так Йорис мне вслед прохрипел, и за мной
Пал камнем на землю его вороной.
Лишь Роланд мой скачет, он Ахен спасет,
Он гибнущим добрую весть принесет,
Хоть кровь выкипает из жарких ноздрей,
Хоть глаз ободки все мутней и красней.

Швырнул я доспехи в клубящийся прах,
Я скинул ботфорты, привстал в стременах,
Трепал его гриву, и с ним говорил,
Молил, заклинал, и ласкал, и корил.
Я пел, я смеялся, кричал и свистел,
И весело в Ахен мой Роланд влетел.

Что было потом — вспоминаю с трудом.
Сидел меж друзей я на пире хмельном.
Мой Роланд прижался ко мне головой -
Вином я поил тебя, конь боевой!
И каждый воздал победителю честь,
Из Гента примчавшему добрую весть.

ГЕНРИХ ГЕЙНЕ

(1797—1856)

* * *

Не знаю, что стало со мною -
Душа моя грустью полна.
Мне всё не дает покою
Старинная сказка одна.

День меркнет. Свежеет в долине,
И Рейн дремотой объят.
Лишь на одной вершине
Еще пылает закат.

Там девушка, песнь распевая,
Сидит высоко над водой.
Одежда на ней золотая,
И гребень в руке — золотой.

И кос ее золото вьется,
И чешет их гребнем она,
И песня волшебная льется,
Так странно сильна и нежна.

И, силой плененный могучей,
Гребец не глядит на волну.
Не смотрит на рифы под кручей,
Он смотрит туда, в вышину.

Я знаю, волна, свирепея,
Навеки сомкнется над ним,
И это всё Лорелея
Сделала пеньем своим.

НИКОЛАУС ЛЕНАУ

(1802—1850)

ЛОТТА
Песни в камышах

1

Лег последний луч на нивы,
День усталый изнемог.
Над водой склонились ивы,
Пруд безмолвен, пруд глубок.

Дни любви, как сон, прошли вы,
Плачь, душа, в немой тоске!
Шелестят печально ивы,
Стонет ветер в тростнике.

Ты одна — мой луч пугливый
В бездне темных, горьких мук.
От звезды любви сквозь ивы
Пал на воду светлый круг.

2

Смерклось. Буря тучи гонит.
Хлынул черный дождь из туч.
Ветер воет, ветер стонет:
Где же, пруд, твой звездный луч?

Ищет: где в бурлящем море
Эта светлая струя?
Ах, в моем глубоком горе
Не блеснет любовь твоя!

3

Ввечеру лесной тропою
Пробираюсь в камыши -
Над пустынною водою
О тебе грустить в тиши.

Если ветер листья тронет,
Пронесется по волне, -
Как тростник шумит и стонет,
Как рыдает всё во мне!

Ибо, сладостен, чудесен,
Вновь звучит мне голос твой,
Он исходит в звуках песен,
Замирая над водой.

4

Тучи нанесло.
Сумрак на земле.
Ветер тяжело
Бьется в душной мгле.

Стрелы молний, треск,
Гром да ветра вой,
Бродит беглый блеск
В бездне прудовой.

Вижу в блеске гроз
Лишь тебя одну,
Взвихренных волос
Вольную волну.

5

Пруд недвижен. Золотая
Льет луна поток лучей,
Розы бледные вплетая
В зелень темных камышей.

На холме олень пасется,
Смотрит в ночь, на лунный лик.
Сонно птица шевельнется,
Дрогнет дремлющий тростник.

И, как прошлого дыханье,
Как молитва в час ночной,
О тебе воспоминанье
Тихо веет надо мной.

ТРИ ЦЫГАНА

Грузно плелся мой шарабан
Голой песчаной равниной.
Вдруг увидал я троих цыган
Под придорожной осиной.

Первый на скрипке играл — озарен
Поздним вечерним багрянцем,
Сам для себя наяривал он,
Тешась огненным танцем.

Рядом сидел другой, с чубуком,
Молча курил на покое,
Радуясь, будто следить за дымком -
Высшее счастье людское.

Третий в свое удовольствие спал
На долгожданном привале.
Струны цимбал его ветер ласкал,
Сердце виденья ласкали.

Каждый носил цветное тряпье,
Словно венец и порфиру.
Каждый гордо делал свое
С вызовом Богу и миру.

Трижды я понял, как счастье брать,
Вырваться сердцем на волю,
Как проспать, прокурить, проиграть
Трижды презренную долю.

Долго — уж тьма на равнину легла -
Мне чудились три цыгана:
Волосы, черные, как смола,
И лица их цвета шафрана.