АНАТОЛИЙ ЛИБЕРМАН
р. 1937, Ленинград
Учился в Ленинградском педагогическом институте имени Герцена на английском отделении, писал стихи и переводил, впервые напечатался как переводчик сонетов Шекспира в петрозаводском журнале "Север" в 1972 году, также двумя годами позже напечатал несколько переводов с исландского. Как пишет Либерман в предисловии к своей единственной пока поэтической книге "Врачевание духа" (Нью-Йорк, 1996), "если бы я остался в России, то моя карьера переводчика с древних и современных скандинавских языков, возможно, и сложилась бы, но, например, напечатать "Балладу Редингской тюрьмы", которую я перевел в 1972 году, не было никакой возможности". Последняя часть фразы – на совести Либермана: почему такая возможность (перевести и напечатать прославленную балладу Уайльда) выпадала Нине Воронель или Виктору Топорову, а Либерману непременно бы не выпала – не знаю. Боюсь, эмигрировавший в 1975 году Либерман, занятый преподаванием германской филологии в Миннесотском университете, сам себя хочет обмануть, ему, как и многим эмигрантам, хочется разыграть мысленно свою судьбу такой, какой бы она сложилась "без отъезда". Судя по избранным переводам, вошедшим в "Врачевание духа", переводы с исландского дались автору заметно лучше, чем Стивенсон, Уайльд и Шекспир. В последние годы весьма интересно переводит Томаса Гарди и У.Э. Хенли; ведет критико-библиографический отдел в нью-йоркском "Новом журнале" – и ведет его очень остро.
ЙОУН ХЕЛЬГАСОН
(1899–1986)
ВЕСНОЙ
Я вижу: море бьется об утес
и облаков проходит череда;
во всем мне слышится один вопрос:
какой волной ты выброшен сюда?
Пучку простого северного мха,
который с вереском дружить бы рад,
и воздух вреден, и земля плоха,
где расцветает яблоневый сад.
На родине в растенье бродит сок;
в нем крепок корень и листва сочна,
но чахнет пересаженный цветок,
хотя и дышит свежестью весна.
Здесь чуждый дождь стекает с крыш в песок
и пришлый ветер стонет у окна.
В АРНЕМАГНЕАНСКОМ СОБРАНИИ
В зданье из камня ходил я работать годами,
город снаружи тонул в нескончаемом гаме;
утром и вечером слушал я, словно сквозь дрему,
уличный рокот, подобный далекому грому.
Здесь я, как чудо, увидел наследье былого –
труд поколений, спасенный могуществом слова;
речь моих предков рвалась со страниц водопадом,
била источником, капала гибельным ядом.
Скальды дивили меня величавостью слога,
Одина мед я вкушал из могучего рога;
в бражном веселье напевы и ритмы звучали,
несшие магию темной языческой дали.
Люди, доверившись Богу в часы испытаний,
черпали мужество в строфах псалмов и литаний;
гимны во славу сливались в торжественном хоре
там, где царили безвременье, голод и горе.
Часто, трудясь над написанным в древности томом,
с автором я говорил как с хорошим знакомым;
рядом с собою я видел сказителя саги,
вновь выводящего петельки букв на бумаге.
Хутор из дерна не дом, где живут горожане,
уличный рокот не грохот воды в океане;
с древним исландцем нас только желанья роднили:
жажда читать и писать долговечнее пыли.
Реки текут, ручейки из пустыни вбирая,
ветер над выгоном дует из дальнего края;
луч вдохновенья, не тронутый тьмой и веками,
грел мою душу, рождая ответное пламя.
Кровь клокотала, подобно морскому прибою,
саги и висы мой слух наполняли собою;
слушая скальдов, я складывал смелые строки –
листья сменились, но прежние в дереве соки.
Здесь, среди книг, где неспешно проходит работа,
дух разрушенья невнятно бормочет мне что-то;
день ото дня этот голос звучит все сильнее –
смерть бессловесна, но царство земное за нею.
Скоро и сам я подвергнусь всеобщему тленью,
скоро меж мертвых я стану бесплотною тенью;
может быть, спросят: а что от меня сохранится?
В выцветшей книге покрытая текстом страница.
Гибнет пергамент, и цвет свой теряют чернила,
громкие речи уносит в забвенье могила;
рушатся камни, и ветер гуляет в них стражем,
рвется тот узел, который мы намертво вяжем.